В тот же вечер он пришел в комнату, которую снимал у старенькой бабушки, подкрепился и лег на кровать. Ему виделись образы – степь, но не обычная, а пронзенная потоками вод какой-то фантастической реки. Она размывала берега своим упругим течением, сгибалась в поворотах, как гимнастка на состязании. Это мир его духа, тонкой, чувствительной ткани, ранимой и одновременно пластичной. Через несколько дней он написал картину и понес ее своему преподавателю – Альберту Моисеевич Каминскому.
– Альберт Моисеевич, хочу вам показать кое-что. По-моему, вышло неплохо, – сказал он учителю, сидящему в пустом классе.
Толик приподнял картину. Длинная могучая река протекала по донбасской степи, там, где она не должна быть. На берегах реки мелкая зеленая поросль, справа – породный террикон, нависший над водой, как черная, внеземная скала. Иная земля, другой Донбасс – напоенный до краев, живой, налитый водой.
– Это знаете ли что-то необычное, Анатолий. Конечно, вот тут палитра преувеличенно яркая, здесь много экспрессивности, но в целом, в целом, – Альберт Моисеевич поглаживал свою профессорскую бородку и удивленно всматривался в полотно.
Еще несколько раз Толик показывал ему свои новые работы. Преподаватель смотрел то на студента, то на холст и чему-то своему, понятному только ему одному, улыбался. Толик так и не узнал, о чем тогда думал Альберт Моисеевич, загадочно смотревший на низкорослого, худого паренька из провинции, городка, о существовании которого даже не догадывался. Теперь этот паренек удивлял своим мазком, движением света в полотнах, прозрачностью теней.
Вскоре Толику предложили организовать первую выставку, правда, в коридоре училища, но для сельского парня это значило больше, чем признание. Он навсегда запомнил, как проходил вдоль стен и смотрел свои картины, как на чужие, но одновременно ощущал где-то в груди импульсы. Это была его душа.
Казалось, он, как сторожевой пес, бродил по зданию училища и охранял свое «я». Он даже из села привез свою маму, Зою Федоровну Шевченко. Полная женщина, одетая в простое платье, на голове косынка, переходила от одной картины к другой и не могла понять, откуда в ее сыне это, как, каким образом в их роду появился такой талантливый и тонко чувствующий человек.
Перед Толяшой открывался горизонт изобразительного искусства. На последнем курсе к нему подошел Альберт Моисеевич.
– Знаете, Анатолий, я ведь немало пожил на своем веку, многое видел, перевидал, как говорят, – повел он издалека разговор.
– Так начинают, когда говорят что-то важное, – заметил Толик.
– Важное? Да, да, но это особенно важное. Каким-то веянием судьбы, неведомыми мне путями вы за три года прошли ту дорогу, по которой я шел лет тридцать, – ответил преподаватель, опять поглаживая бородку. – Так что направляем вас учиться дальше, в Ленинград рекомендуем.
Толик не верил своим ушам. Ему хотелось обнять престарелого преподавателя, закричать во все горло, подпрыгнуть от радости. Альберт Моисеевич внимательно глядел на его реакцию, лицо, всматривался в глаза, будто силился увидеть в них нечто больше, чем отблеск радости.
Через неделю после занятий Толик зашел в кафе «Аленушка», расположенное недалеко от училища. Он часто приходил сюда, садился у окна, смотрел, как прохожие мелькают, словно кадры в фильме. Ему казалось, что толпа похожа на движения атомов – они хаотичны, никуда не устремляются, нет траектории, но они символизируют некий внутренний смысл жизни. В этом суть вещей, в случайном устремлении, но одновременно эти передвижения приводят всегда к какому-то результату. Люди шагают, кажется, бесцельно, но обязательно приходят к чему-то. Это целеустремленность случайности – ее нельзя предсказать.
– Слюшай, тут, свабодно, – внезапно прервал размышления Толика стоящий перед ним грузин.
Оглянувшись по сторонам, Неделков осмотрелся – все столики в кафе заняты.
– Да, присаживайся, – сказал беспечно Толик. Он особо не переживал.
– А, слюшай, спасибо, дарагой. Гиви, Алико, тут парен нас приглашает, – вдруг пришедший сказал в сторону еще двоих жителей Кавказа.
Неделков чуть поморщился. Отказать неудобно, а сидеть с тремя незнакомцами – не очень-то хотелось.
– Да, дарагой, что такой грюстный? Давай выпьем за встречу, – сказал первый подошедший, которого, как оказалось, звали Гия.
Толик знал свою слабость. На первом курсе он пошел на день рождения к сокурснику и так напился, что не помнил не то что, как оттуда выбрался, а еще и весь следующий день пребывал в пробелах опохмеления.
– Я не буду, – серьезно сказал он.
– А пачему, что спарстмен, да? – с улыбкой проговорил Гиви.
– Нет, художник, – не поняв шутки, ответил Неделков.
– Вах, художник. Мой дядя Вахтанг – художник. Так нарисует горы, барашков, гроздья винограда, картину обцеловать хочется, – продолжал Гия беседу.
Толик чуть улыбнулся, друзей настоящих у него не было, он любил одиночество, размышлял, бродил вместе со своими мыслями по городу. И теперь хотелось выдохнуть, избавиться от напряжения, в котором он жил последние месяцы, вкладывая себя без остатка в каждое полотно. А подошедшие не унимались, докучая его уговорами.
– Вот вино, не моча какая-то, а настоящее, из Кахетии. Дядя прислал. Еще меня благодарить будешь, давай? – медленно проговорил Гия.
И показал, отвернув полы серого пальто, бутылку с красной жидкостью.
– Ну, наливай, – также медленно, опасаясь за каждое свое сказанное слово, проговорил Анатолий.
Вначале выпили за встречу, потом за интернациональную дружбу, потом за Украину, Грузию, женщин, за самого старшего среди них, за родителей, за учебу в Ленинграде. И все. Тут нить событий, намотанная на клубок в голове Толика, обрывается.